Предлагается Вашему вниманию статья, опуликованная в следующих источниках:
Журнал "Церковь" 1909 г. (№13-14).
"Духовные ответы" №3 1995 г.
В данной статье использован материал сайта
Вятское старообрядчество
Ф.Е.Мельников
«Старообрядчество и обрядоверие»
Журнал "Церковь" 1909 г. (№13-14).
"Духовные ответы" №3 1995 г.
Повесть о боярыне Морозовой
и
О трех исповедницах слово плачевное протопопа Аввакума
Предисловие
Память нации каждому крупному историческому персонажу стремится придать цельный, законченный облик. Памяти нации чужд протеизм. Она как бы «ваяет» своих героев. Иногда о таком «изваянии» можно говорить лишь условно: оно существует как некое «национальное ощущение», складываясь из разных фактов, оценок, эмоций, существует как аксиома культуры, не нуждающаяся в доказательствах и чаще всего не закрепленная в виде четкой формулы. Но в некоторых случаях «изваяние» исторического деятеля прямо отливается в словесную или пластическую форму. Это произошло с боярыней Федосьей Прокопьевной Морозовой, которая в памяти России осталась такой, как ее написал В. И. Суриков.
Разбирая споры и толки об этом полотне (оно было главным событием пятнадцатой передвижной выставки), Н. П. Кончаловская, внучка Сурикова, приводит среди прочих отзыв В. М. Гаршина: «Картина Сурикова удивительно ярко представляет эту замечательную женщину. Всякий, кто знает ее печальную историю, я уверен в том, навсегда будет покорен художником и не будет в состоянии представить себе Федосью Прокопьевну иначе, как она изображена на его картине»1. Современникам трудно быть беспристрастными, и предсказания их сбываются не часто. Но Гаршин оказался хорошим пророком. За те сто лет, которые отделяют нас от пятнадцатой выставки передвижников, суриковская Морозова стала «вечным спутником» всякого русского человека. «Иначе» действительно не представить себе эту женщину XVII века, готовую на муки и смерть ради дела, в правоте которого она убеждена. Но почему именно суриковская Морозова стала иконографическим каноном и историческим типом?
Прежде всего потому, что художник был верен исторической правде. Чтобы убедиться в этом, достаточно сопоставить композицию картины Сурикова с одной из сцен Пространной редакции Повести о боярыне Морозовой, которая публикуется в настоящей книге. То, что мы видим на картине, произошло 17 или 18 ноября 1671 г. (7180-го по старинному счету «от сотворения мира»). Боярыня уже три дня сидела под стражей «в людских хоромах в подклете» своего московского дома. Теперь ей «возложили чепь на выю», посадили на дровни и повезли в заточение. Когда сани поравнялись с Чудовым монастырем, Морозова подняла правую руку и, «ясно изобразивши сложение перст (старообрядческое двуперстие. —А. П.), высоце вознося, крестом ся часто ограждше, чепию же такожде часто звяцаше». Именно эту сцену Повести выбрал живописец. Одну деталь он изменил: железное «огорлие», ошейник, надетый на боярыню, цепью прикреплялся к «стулу» — тяжелому обрубку дерева, которого нет на картине. Морозова была не только «железы тяжкими обложена», но и «неудобством стула томима», и этот чурбан лежал подле нее на дровнях. Люди XIX века знали кандалы иного устройства (их подробно описал в «Мертвом доме» Достоевский). Художник, видимо, здесь решил не отступать от обыкновений своего времени: холст — не книга, к нему не приложишь реальный комментарий.
Однако верность древнерусскому источнику еще не объясняет вполне судьбы «Боярыни Морозовой», ее роли не только в русской живописи, но и в русской культуре вообще. В своих прекрасных полотнах о других выдающихся людях Суриков тоже не грешил против истины, но персонажи этих полотен «представимы» и в других обличьях, «иначе». Конечно, героев «Перехода Суворова через Альпы» и «Меншикова в Березове» мы вольно или невольно сравниваем с их прижизненными портретами. Но ведь с Ермака Тимофеевича и со Стеньки Разина «парсун» не писали, так что возможности для сравнения нет, и все же ни суриковский Ермак, ни суриковский Разин не стали каноническими «изваяниями».
Дело в том, что задолго до Сурикова в национальном сознании боярыня Морозова превратилась в символ — в символ того народного движения, которое известно под не совсем точным названием раскола. В сущности, у этого движения два символа: протопоп Аввакум и боярыня Морозова, духовный отец и духовная дочь, два борца и две жертвы. Но и воителей, и страдальцев при начале раскола были многие тысячи. Почему в исторической памяти остался Аввакум — понятно. Аввакум гениален. У него был совершенно исключительный дар слова — и, следовательно, дар убеждения. Но почему Россия остановила выбор на Морозовой?
На картине Сурикова боярыня обращается к московской толпе, к простолюдинам — к страннику с посохом, к старухе-нищенке, к юродивому, и они не скрывают своего сочувствия вельможной узнице. Так и было: мы знаем, что за старую веру поднялись низы, для которых посягательство властей на освященный веками обряд означало посягательство на весь уклад жизни, означало насилие и гнет. Мы знаем, что в доме боярыни находили хлеб и кров и странники, и нищие, и юродивые. Мы знаем, что люди ее сословия ставили Морозовой в вину как раз приверженность к «простецам»: «Приимала еси в дом... юродивых и прочих таковых... их учения держася». Но был еще один человек, к которому в тот ноябрьский день простирала два перста Морозова, для которого она бряцала цепями. Этот человек — царь Алексей Михайлович.
Чудов монастырь находился в Кремле. Боярыню везли около государева дворца. «Мняше бо святая, яко на переходех царь смотряет», — пишет автор Повести, и пишет скорее всего со слов самой Морозовой, к которой он был очень близок и с которой имел случай разговаривать и в тюрьме (очень интересные соображения о личности автора приводятся в исследовании А. И. Мазунина2). Неизвестно, глядел ли царь на боярыню с дворцовых переходов, под которыми ехали сани, или не глядел. Но в том, что мысли о ней прямо-таки преследовали Алексея Михайловича, нет ни малейшего сомнения. Для царя она была камнем преткновения: ведь речь шла не о рядовой ослушнице, а о Морозовой — это имя громко звучало в XVII веке!
Морозовы в XV—XVI веках имели исключительно высокое положение3. В полуторастолетний промежуток от Ивана III до Смуты из этой фамилии вышло до тридцати думцов, бояр и окольничих. Хотя опалы и казни Грозного не обошли и Морозовых, хотя к моменту воцарения Романовых остались считанные представители этого рода, которому суждено было пресечься в XVII веке, но именно время правления двух первых Романовых было для Морозовых временем наибольших успехов.
Двое из них, братья Борис и Глеб Ивановичи, в юности были спальниками своего сверстника Михаила Федоровича, т. е. «домашними, комнатными, самыми приближенными людьми»4. Это назначение, по-видимому, они получили по родству и свойству с Романовыми. Достаточно сказать, что один из их родичей был прадедом матери царя Михаила, а два других родича, Салтыковы, его двоюродными братьями. Борис Иванович Морозов был пожалован в бояре в 1634 г., в связи с назначением в дядьки к царевичу Алексею Михайловичу. Когда в 1645 г. Алексей по семнадцатому году венчался на государство, его пестун стал временщиком, «сильным человеком». Как тогда выражались, царь «глядел у него изо рта».
В июне 1648 г. в Москве разразился мятеж, «всколыбалася чернь на бояр» — и прежде всего на Бориса Морозова. Но и это ему не особенно повредило: царь со слезами «выпросил» у мира своего кормильца. Дядька крепко держал в руках своего воспитанника и сам, пустив в ход всю ловкость и влияние, выбрал ему невесту из худородных Милославских, Марию Ильиничну. На свадьбе Борис Морозов играл первую роль — был у государя «во отцово место». Через десять дней сыграли еще одну свадьбу: Борис Морозов, вдовец и человек уже пожилой, женился вторым браком на царицыной сестре Анне и сделался царским свояком.
Из своего совершенно исключительного положения он извлек все, что можно. В 1638 г. Борис Морозов владел тремястами с лишком крестьянских дворов. Это хорошее, но обыкновенное для боярина того времени состояние. Пятнадцать лет спустя за ним числилось 7254 двора, в двадцать раз больше!5 Это — неслыханное богатство. Столько же дворов было лишь у царева дяди Никиты Ивановича Романова да у одного из князей Черкасских, Якова Куденетовича. Все остальные бояре, титулованные и нетитулованные, уступали Борису Морозову во много раз.
Карьера Глеба Ивановича Морозова, человека вполне заурядного, — как бы отражение карьеры старшего брата. Начали они одинаково — спальниками царя и дядьками царевичей. Но царевич Иван Михайлович, к которому был приставлен Глеб Морозов, сделанный по этому случаю боярином, умер малолетним. С этого времени продвижение Глеба Морозова замедлилось и всецело зависело от успехов его брата. Как и последний, он тоже женился во второй раз и тоже на худородной — на 17-летней красавице Федосье Прокопьевне Соковниной. Соковнины, лихвинские и карачевские дети боярские, попали в среду московской знати по близкому родству с Милославскими. Федосья Прокопьевна, скорее всего, была выдана за Глеба Морозова «из дворца». Она стала «приезжей боярыней» царицы (эта была большая честь), которая всегда обходилась с ней по-родственному и, пока была жива, всегда заступалась за нее перед царем.
Борис Морозов умер в 1662 г. бездетным Его вотчины наследовал младший брат, который и сам был очень достаточным человеком (2110 дворов по росписи 1653 г.6). Почти одновременно с Борисом скончался и Глеб Иванович, и единственным владельцем этого громадного состояния, уступавшего, быть может, только состоянию «именитых людей» Строгановых, оказался отрок Иван Глебович, а на деле его мать Федосья Прокопьевна Морозова.
Ее окружало не только богатство, но и роскошь. Роскошным был ее московский дом. Аввакум вспоминал, что она выезжала в карете с «мусиею и сребром», которую везли «аргамаки многи, 6 или 12, с гремячими цепьми» и которую сопровождало «100 или 200, а иногда человек и триста» слуг. Роскошь проникала и в подмосковные вотчины, что тогда было ново и непривычно. Дело в том, что по старинной традиции боярские вотчины имели чисто хозяйственное назначение. Первым эту традицию нарушил царь Алексей Михайлович, который завел под Москвой несколько роскошных усадеб. Среди них выделялись Измайлово и Коломенское, «восьмое чудо света». Не отставал от царя и его дядька, устроивший с большой пышностью свое село Павловское в Звенигородском уезде, которое стало «подобием дачи», куда боярин «выезжал для развлечений... приглашая в гости... иногда и самого царя»7. Их примеру следовал и Глеб Морозов. В хоромах его подмосковного села Зюзина полы были «писаной шахмат», сад занимал две десятины, а на дворе разгуливали павлины и павы8. В данном случае царь и братья Морозовы подражали Европе, и прежде всего польским «потентатам». Именно в XVII веке, в эпоху барокко, в Польше начался расцвет усадебной жизни. В походах середины 50-х годов царь имел возможность лицезреть роскошные резиденции магнатов. В этих походах, между прочим, участвовал также Глеб Морозов, состоявший при особе государя.
Учитывая все это — древность и «честь» фамилии Морозовых, их родственные связи с царем и царицей, их положение в думе и при дворе, их богатство и роскошь частной жизни, мы лучше поймем протопопа Аввакума, который видел нечто совершенно исключительное в том, что боярыня Морозова отреклась от «земной славы»: «Не дивно, яко 20 лет и единое лето мучат мя: на се бо зван семь, да отрясу бремя греховное. А се человек нищей, непородней и неразумной, от человек беззаступной, одеяния и злата и сребра не имею, священническа рода, протопоп чином, скорбей и печалей преисполнен пред Господем Богом. Но чюдно о вашей честности помыслить: род ваш, — Борис Иванович Морозов сему царю был дядька, и пестун, и кормилец, болел об нем и скорбел паче души своей, день и нощь покоя не имуще». Аввакум в данном случае выражал народное мнение. Народ признал Морозову своей заступницей именно потому, что она добровольно «отрясла прах» богатства и роскоши, добровольно сравнялась с «простецами».
Мы лучше поймем и поведение московской знати. Не преуспев в попытках образумить заблудшую овцу, увидев, что тщетны даже призывы к материнским ее чувствам, знать все же долго противилась архиереям, которые с таким рвением вели дело боярыни. Особенно усердствовали невежественный Иоаким, тогда чудовский архимандрит, и митрополит Сарский и Подонский Павел — оба люди крайне жестокие. Но даже мягкий патриарх Питирим изменил своему нраву, когда понял, как ненавидит Морозова его «никонианскую веру». «Ревый, яко медведь» (по словам автора Повести), патриарх приказал тащить боярыню, «яко пса, чепию за выю», так что Морозова на лестнице «все степени главою своею сочла». А Питирим в это время кричал: «Утре страдницу в струб!» (т. е. на костер, потому что тогда было принято сжигать людей «в срубе»). Однако «боляре не потянули», и архиереям пришлось уступить.
Конечно, знать защищала не столько человека, не Федосью Морозову как таковую, сколько сословные привилегии. Знать боялась прецедента. И лишь убедившись, что дело это для нее в сословном отношении безопасно, что оно «не в пример и не в образец», знать отреклась от боярыни Морозовой. На заблудшую овцу теперь стали смотреть как на паршивую овцу — по пословице «в семье не без урода, а на гумне не без урона».
Только братья Морозовой, Федор и Алексей Соковнины, остались ей верны, как была ей верна и княгиня Евдокия Урусова, ее младшая сестра, которая страдала и умерла с нею вместе. Царь Алексей поспешил удалить обоих братьев из Москвы, назначив их воеводами в маленькие города. Это была ссылка, которую никак нельзя назвать почетной. Видимо, царь знал или подозревал, что с сестрами у Соковниных не только кровная, но и духовная связь, что все они стоят за «древлее благочестие». Видимо, царь их опасался — и не без оснований, как показали позднейшие события.
4 марта 1697 г. окольничий Алексей Прокопьевич Соковнин, «потаенный раскольник», окончил свои дни на плахе. Его обезглавили на Красной площади — за то, что вместе со стрелецким-полковником Иваном Цыклером он стоял во главе заговора на жизнь Петра I. Среди казненных заговорщиков был и стольник Федор Матвеевич Пушкин, женатый на дочери Алексея Соковнина. Пушкины, как самая слабая по «чести и месту» ветвь рода Гаврилы Алексича, начали возвышаться в конце XVI века после гибели в опричное время более знатных родичей. XVII век был для Пушкиных периодом наибольших успехов, но окончился он их катастрофой — неожиданной и незаслуженной, потому что казнь одного заговорщика обернулась фактической опалой для всей многочисленной фамилии. Если Морозовы в XVII веке вымерли в буквальном смысле слова, то Пушкиным судьба готовила политическую смерть: отныне и навсегда они были извергнуты из правящего слоя.
Но вернемся к противоборству боярыни Морозовой и царя Алексея. Царь и после разрыва с Никоном остался верен церковной реформе, так как она позволяла ему держать церковь под контролем. Царя очень беспокоило сопротивление старообрядцев, и поэтому он давно был недоволен Морозовой. Он, конечно, знал, что дома она молится по-старому; видимо, знал (через свояченицу Анну Ильиничну), что боярыня носит власяницу, знал и о переписке ее с заточенным в Пустозерске Аввакумом и о том, что московские ее палаты — пристанище и оплот старообрядцев. Однако решительных шагов царь долго не предпринимал и ограничивался полумерами: отбирал у Морозовой часть вотчин, а потом возвращал их, пытался воздействовать на нее через родственников и т. п. В этих колебаниях велика роль печалований царицы Марии Ильиничны, но не стоит сводить дело лишь к ее заступничеству. Ведь после ее кончины (1669 г.) царь еще два с половиной года щадил Морозову. Судя по всему, он довольствовался «малым лицемерием» Морозовой. Из Повести ясно, что она «приличия ради... ходила к храму», т. е. посещала никонианское богослужение. Все круто переменилось после ее тайного пострига.
Если боярыня Федосья «приличия ради» могла кривить душой, то инокине Феодоре, давшей монашеские обеты, не пристало и «малое лицемерие». Морозова «нача уклонятися» от мирских и религиозных обязанностей, связанных с саном «верховой» (дворцовой) боярыни. 22 января 1671 г. она не явилась на свадьбу царя с Натальей Кирилловной Нарышкиной, сославшись на болезнь: «Ноги ми зело прискорбны, и не могу ни ходити, ни стояти». Царь не поверил отговорке и воспринял отказ как тяжкое оскорбление. С этого момента Морозова стала для него личным врагом. Архиереи ловко играли на этом. В ходе спора о вере они поставили вопрос прямо (в прямоте и крылся подвох): «В краткости вопрошаем тя, — по тем служебникам, по коим государь царь причащается и благоверная царица и царевичи и царевны, ты причастиши ли ся?» И у Морозовой не оставалось иного выхода, как прямо ответить: «Не причащуся».
Автор Повести вкладывает в уста царя Алексея Михайловича знаменательные слова, касающиеся его распри с Морозовой: «Тяжко ей братися со мною — един кто от нас одолеет всяко». Вряд ли эти слова были когда-нибудь произнесены: не мог же в самом деле самодержец всея Руси хоть на миг допустить, что его «одолеет» закосневшая в непокорстве боярыня. Но вымысел имеет в своем роде не меньшую историческую ценность, нежели непреложно установленный факт. В данном случае вымысел — это глас народа. Народ воспринимал борьбу царя и Морозовой как духовный поединок (а в битве духа соперники всегда равны) и был всецело на стороне «поединщицы». Есть все основания полагать, что царь это прекрасно понимал. Его приказание уморить Морозову голодом в боровской яме, в «тме несветимой», в «задухе земной» поражает не только жестокостью, но и холодным расчетом. Дело даже не в том, что на миру смерть красна. Дело в том, что публичная казнь дает человеку ореол мученичества (если, разумеется, народ на стороне казненного). Этого царь боялся больше всего, боялся, что «будет последняя беда горши первыя». Поэтому он обрек Морозову и ее сестру на «тихую», долгую смерть. Поэтому их тела — в рогоже, без отпевания — зарыли внутри стен боровского острога: опасались, как бы старообрядцы не выкопали их «с великою честию, яко святых мучениц мощи». Морозову держали под стражей, пока она была жива. Ее оставили под стражей и после смерти, которая положила конец ее страданиям в ночь с 1 на 2 ноября 1675 г.
Создавая символ, история довольствуется немногими крупными мазками. Частная жизнь для национальной памяти безразлична. Быт бренного человека, его земные страсти — все это мелочи, их уносит река забвения. В такой избирательности есть свой резон, потому что история запоминает прежде всего героев, но есть и опасность, потому что подлинный облик человека невольно искажается.
От суриковской Морозовой веет духом фанатизма. Но считать ее фанатичкой неверно. Древнерусский человек в отличие от человека просветительской культуры жил и мыслил в рамках религиозного сознания. Он «окормлялся» верой как насущным хлебом. В Древней Руси было сколько угодно еретиков и вероотступников, но не было атеистов, а значит, и фанатизм выглядел иначе. Боярыня Морозова — это характер сильный, но не фанатичный, без тени угрюмства, и недаром Аввакум писал о ней как о «жене веселообразной и любовной» (любезной). Ей вовсе не чужды были человеческие страсти и слабости.
О них мы узнаем прежде всего от Аввакума, который по обязанности духовного отца наставлял, бранил, а иногда и ругательски ругал Морозову. Разумеется, бранчливость Аввакума далеко не всегда нужно принимать за чистую монету. Часто это был «терапевтический», целительный прием. Когда Морозова в тюрьме убивалась по умершем сыне, Аввакум писал ей из Пустозерска сердитое письмо, даже назвал ее «грязь худая», а закончил так: «Не кручинься о Иване, так и бранить не стану». Но в некоторых случаях упреки духовного отца кажутся вполне основательными.
После смерти старого мужа Морозова осталась молодой, тридцатилетней вдовой. Она «томила» тело власяницей, но и власяница не всегда помогала. «Глупая, безумная, безобразная, — писал ей Аввакум, — выколи глазища те свои челноком, что и Мастридия»9. Аввакум имел в виду пример преподобной Мастридии, житие которой боярыня знала по Прологу (под 24 ноября). Героиня этого жития выколола себе глаза, чтобы избавиться от любовного соблазна.
Аввакум уличал Морозову и в скупости: «А ныне... пишешь: оскудала, батюшко; поделитца с вами нечем. И я лише рассмеяхся твоему несогласию... Милостыня от тебя истекает, яко от пучины морския малая капля, и то с оговором». Со своей точки зрения Аввакум был прав. Когда мы читаем, что боярыня послала в Пустозерск восемь рублей, «батюшку два рубли одному, да ему ж на подел шесть рублев з братьею Христовою»10, то мы невольно вспоминаем о золоте и драгоценностях, которые она прятала от властей. В данном случае с Аввакумом нельзя не согласиться. Однако это была не просто скупость, а и домовитость рачительной хозяйки. Морозова по своему положению была «матерая вдова», т. е. вдова, которая управляет вотчинами до совершеннолетия сына. Поэтому она и пеклась о том, «как... дом строен, как славы нажить больше, как... села и деревни стройны». «Матерая вдова» хранила для сына богатства, накопленные его отцом и дядей. Она надеялась, что сын, как бы ни сложилась судьба матери, будет жить в «земной славе», приличествующей его знаменитому роду.
Морозова очень любила своего Ивана. Чувствуя, что терпению царя приходит конец, что беда у порога, она спешила женить сына и советовалась с духовным отцом насчет невесты: «Где мне взять — из добрыя ли породы или из обышныя. Которыя породою полутче девицы, те похуже, а те девицы лутче, которыя породою похуже». Эта цитата дает наглядное представление о Морозовой. Ее письма — женские письма. Мы не найдем в них рассуждений о вере, зато найдем жалобы на тех, кто смеет «абманывать» боярыню, найдем просьбы не слушать тех, кто ее обносит перед протопопом: «Што х тебе ни пишить, то все лошь». Та, что диктовала, а иногда своей рукой писала эти «грамотки», — не мрачная фанатичка, а хозяйка и мать, занятая сыном и домашними делами.
Поэтому понятно ее «малое лицемерие», понятны колебания, которые отразились и в Повести. Там, где речь идет о пытке, автор пишет, что Морозова и с дыбы «победоносно» обличала «лукавое их отступление». Здесь очевидно влияние житийного канона, согласно которому страдалец за веру всегда переносит пытки не только мужественно, но и «радостно». Но гораздо сильнее и по-человечески достовернее конец этого эпизода, когда боярыня заплакала и сказала одному из надзиравших за пыткой: «Се ли християнство, еже сице человека умучити?»
И умирала она не как житийная героиня, а как человек. «Раб Христов! — взывала замученная голодом боярыня к сторожившему ее стрельцу. — Есть ли у тебе отец и мати в живых или преставилися? И убо аще живы, помолимся о них и о тебе; аще ж умроша — помянем их. Умилосердися, раб Христов! Зело изнемогох от глада и алчу ясти, помилуй мя, даждь ми колачика». И когда тот отказал («Ни, госпоже, боюся»), она из ямы просила у него хотя бы хлебца, хотя бы «мало сухариков», хотя бы яблоко или огурчик — и все напрасно.
Человеческая немощь не умаляет подвига. Напротив, она подчеркивает его величие: чтобы совершить подвиг, нужно быть прежде всего человеком.
А. М. Панченко
1 Цит. по кн.: Кончаловская Наталья. Дар бесценный. М., 1965, с. 151.
2 Повесть о боярыне Морозовой. Подготовка текстов и исследование А. И. Мазунина. Л., 1979.
3 О генеалогии Морозовых и других боярских родов см. в кн.: Веселовский С. Б. Исследования по истории класса служилых землевладельцев. М., 1969.
4 Забелин И. Е. Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетии. Изд. 3-е. М., 1901, с. 101.
5 См.: Водарский Я. Е. Правящая группа светских феодалов в России в XVII в. — В кн.: Дворянство и крепостной строй России XVI—XVIII вв. Сб. памяти А. А. Новосельского. М., 1975, с. 93.
6 Там же. Для сравнения укажем, что по расчету Я. Е. Водарского в это время у думных людей было в среднем дворов: у бояр по 1567, у окольничих по 526, у думных дворян по 357.
7 Петрикеев Д. И. Крупное крепостное хозяйство XVII в. Л., 1967, с. 46.
8 См.: Тихонов Ю. А. Подмосковные имения русской аристократии во второй половине XVII — начале XVIII в. — В кн.: Дворянство и крепостной строй России XVI—XVIII вв. М., 1975, с. 139-140.
9 Эту фразу любопытно сопоставить с одним случаем из молодости Аввакума, о котором он рассказал в своем Житии: «Егда еще был в попех, прииде ко мне исповедатися девица, многими грехами обремененна, блудному делу... повинна... Аз же, треокаянный врач, сам разболелся, внутрь жгом огнем блудным, и горько мне бысть в той час: зажег три свещи, и прилепил к налою, и возложил руку правую на пламя, и держал, дондеже во мне угасло злое разжение» (Житие — Памятники литературы Древней Руси. XVII век. Книга вторая. М., 1989, с. 356). Здесь Аввакум прямо поступил «по Прологу»: в Прологе под 27 декабря есть аналогичный рассказ о монахе и блуднице.
10 Конечно, восемь рублей — немалые деньги по тем временам. Но Аввакуму и его пустозерским «соузникам» приходилось тратить больше, чем какому-нибудь жителю Москвы. Вот пример: чтобы отослать письмо Морозовой, Аввакуму пришлось дать стрельцу целую полтину.
Повесть о боярыне Морозовой
Месяца ноемврия во 2 день, сказание отчасти о доблести и мужестве, и изящном свидетельстве, и терпеливодушном страдании новоявленной преподобновеликомученицы болярыни Феодосии Прокопиевны, нареченной во инокинях Феодоры, по тезоименству земныя славы Морозовы, и единородной сестры ее и сострадалицы ее, благоверной княгини Евдокии, и третей соузницы их Марии; имать же сия повесть поведание вкратце.
Сия убо блаженная и приснопамятная родися от родителю благородну и благочестиву — отца Прокопия, сигклитика царствующего града Москвы, пореклом словяше Соковнин, мати же ее бяше Анисия; и бяху человека благоверна и боящася Бога. Егда же сия достиже возраста и бяше седми-на-десяти лет, тогда родителя ее сочтаста ю законному браку за болярина Глеба Ивановича Морозова; и бывши мати, роди бо сына по явлению великаго Сергия-чудотворца, и наречен бысть Иван.
Брат же Глебов, Борис Иванович Морозов, вельми любляше сноху свою духовною любовию, сию Феодосию. Егда убо прихождаше к нему в дом, тогда он сам среташе ю любезне и глаголаше: «Прииди, друг мой духовный, пойди, радость моя душевная!» И седящи на мног час, беседоваху духовныя словеса. И провождающи ю, глаголаше: «Днесь насладихся паче меда и сота словес твоих душеполезных!»
И мала лета пожив, оста вдовою, имущи с собою сиротою сына своего Ивана. Научена же бысть добродетельному житию и правым догматам священномучеником Аввакумом протопопом, Егда же токмо уведе о православии, возревнова зело и развращенного всего отвратися. И бысть к ней присылка по повелению цареву: Иоаким, архимарит чудовский, и Петр-ключарь. Она же крепко свидетельствова и зело их посрами. И ея ради обличения — крест на просвирах во всей России потребили, — а у ней полъотчин отняли; она же, аще и многи скорби приимаше, обаче благочестия не единем же образом отступити не хотяше, но и умрети о правде изволяше.
Упрощением царицы Марии, понеже зело милостива к ней была и любила ея за добродетель, по сем искушении малу ослабу получи, и потом многи милостыни сотвори, много имения расточи неимущим, многих с правежу скупи [от наказания откупи]. И монастырем довольная подаваше, и церквам потребная приношаше, пустынников многих потребными удовлеваше, прокаженных в дому своем упокоеваше.
Последи же от страдальца отца Трифилия уведе о некоей инокине благоговейной, именем Мелании, и призвавши ю, и слышав словеса ее, возлюби зело, и изволи ю в матерь себе избрати. И смирившися Христа ради, отдадеся ей под начал, и до конца отсече свою волю. И сице пребысть до конца опасная [старательная] послушница, яко и до дня смерти своей ни в чем повеления ее не ослушалася.
И от тоя Мелании наставляема, уже в конец постиже разумети и сотворити всякое богоугодное дело: по темницам с нею ходящи пешима ногама и милостыню носящи, и по чудотворным местам обтичющи обе купно зело рано, яко Мария Магдылыни и Мария Ияковля ко гробу Господню, тако и сии голубицы в собор, и в Чудов, и к ризе Господни, на ся, яко достойни, возлагающе ризу Господню и целующе устнама с теплыми слезами, чудотворцев же мощи лобызающе верными душами.
Потом же Феодосия тщашеся всяку волю Божию делом совершить и нудяше плоть свою на постнические подвиги; питаше бо ся постом и цветяше молитвами, смертною памятию содрогашеся и радостотворным плачем исполняшеся, жегома и разжигаема огнем Божия любве распадающиеся — не згараше, но Дух Святый ю орошаше.
И не вем аз, о которой добродетели не прилежаше, наипаче же всего яко крепкое основание полагаше православную веру, ведущи известно, яко без веры невозможно угодити Богу. И дерзновенно реку: достойно и праведно сей блаженной со Фезвитянином-пророком глаголати и со оруженосным огнеколесничником Илиею славным громогласно вопити: «Ревнуя, поревновах по Господе Бозе Вседержители! <Они же> яко кафолическую веру оставиша, а римляно-латинския догматы возлюбиша, и рабы Божия избиша, и тщатся до конца церковь Божию раскопати!»
И елицы убо (аще и от сродник ей бяху) держаху же ся никониянства, — без сомнения их обличаше.
Михайло Алексеевич Ртищев со дщерию своею Анною, аки возлюбленнии сосуди Никоновы, многажды и у нея в дому седяще, начинаху Никона хвалити, и предание его блажити, искушающе ю и надеющеся, егда како возмогут ю поколебати и на свой разум привести. И глаголюще: «Велик и премудр учитель Никон-патриарх, и вера, преданная от него, зело стройна, и добро и красно по новым книгам служити!»
Помолчав, отверзает уста Прокопиевна: «Поистине, дядюшко, прельщени есте и такова врага Божия и отступника похваляете, и книги его, насеянные римских и иных всяких ересей, ублажаете! Православным нам подобает книг его отвращатися и всех его нововводных преданий богомерзких гнушатися, и его самого, врага церкви Христовы, проклинати всячески!»
Старейший же сединовец [седовласый] еще понуждает я, рекущи: «О, чадо Феодосие! Что сие твориши? Почто отлучилася от нас? Не видиши ли виноград сей?» (О детех седящих се глаголет.) — «Только было нам, зря на них, яко на леторасли масличныя, веселитися и ликовати, купно с тобою ядуще и пиюще, общею любовию, но едино между нами рассечение стало! Молю тя: остави распрю, прекрестися тремя персты и прочее ни в чем не прекослови великому государю и всем архиереям! Вем аз, яко погуби тя и прельсти злейший он враг, протопоп, его же и имени гнушаюся воспомянути за многую ненависть, его же ты сама веси, за его же учение умрети хощеши — реку же обаче — Аввакума, проклятого нашими архиереи!»
Добляя же, яко видя старика безумствующа, осклабляшеся [улыбаясь] лицем и тихим гласом рече: «Не тако, дядюшко, не тако! Несть право твое отвещание: сладкое горьким нарицаеши, а горькое сладким называеши. А отец Аввакум — истинный ученик Христов, понеже страждет за закон Владыки своего, и сего ради хотящим Богу угодити довлеет его учения послушати!» И ина множайшая сих изрече, и всегда с ними брань неукротиму бяше, и помощию Христовою посрамляше их.
Единою же Анна сия, Михайловна, нача ей вещати: «О, сестрица голубушка! Съели тебе старицы-белевки [т. е. из Белевского уезда], проглотили твою душу, аки птенца, отлучили тебе от нас! Не точию нас ты презрела, но и о единородном сыне своем не радиши! Едино у тебе и есть чадо, и ты и на того не глядишь. Да еще каковое чадо-то! Кто не удивится красоте его? Подобаше тебе, ему спящу, а тебе бдети над ним и поставить свещи от чистейшего воска, и не вем, каковую лампаду жещи над красотою зрака его и зрети тебе доброты лица его и веселитися, яко таковое чадо драгое даровал тебе Бог! Многажды бо и сам государь и с царицею вельми дивляхуся красоте его, а ты его ни во что полагаеши, великому государю не повинуешися. И убо еда како за твое прекословие приидет на тя и на дом твой огнепальная ярость царева, и повелит дом твой разграбити — тогда сама многи скорби подъимеши, и сына своего нища сотвориши своим немилосердием!»
Феодосия же отверзе священная своя уста и рече: «Неправду глаголеши ты! Несмь бо аз прельщена, яко же ты глаголеши, от белевских стариц, но по благодати Спасителя моего чту Бога-Отца целым умом, а Ивана люблю аз и молю о нем Бога беспрестани, и радею о полезных ему душевных и телесных, а еже вы мыслите, еже бы мне Ивановы ради любве душу свою повредити или сына своего жалеючи благочестия отступити», — и сия рекши, знаменася крестным знамением и глагола: «Сохрани мене, Сын Божий, от сего неподобного милования! Не хощу, не хощу, щадя сына своего, себе погубити! Аще и единороден ми есть, но Христа аз люблю более сына! Ведомо вам буди: аще умышляете сыном мне препяти от Христова пути, то никогда сего не получите! Но сице вам дерзновенно реку: аще хощете, изведите сына моего Ивана на Пожар и предадите его на растерзание псом, страша мене, яко да отступлю от веры, то аз не хощу сего сотворити! Аще и узрю красоту его псы растерзова ему, благочестия же не помыслю отступити! Ведыи буди известно, яко аще аз до конца во Христове вере пребуду и смерти сего ради сподоблюся вкусить, то никто ж его от руку моею исхитити не может!»
Сия слышавши, Анна яко от грома ужасошися от страшных ея словес и преизлиха дивляшеся крепкому ея мужеству и непреложному разуму.
Моляше же ся Феодосия многажды Богу, яко да дасть и сестре ее княгине Евдокии таковую же любовь ко Христу и попечение имети о душе, словесы же наказоваше ю с любовию намнозе и увеща ю, еже предатися в повиновение матери Мелании. Она же зело радостне и с великим усердием умоли матерь, еже бо попеклася о спасении души ее. Мати же надолзе отрицашеся, но обаче княгиня многими слезами возможе, и бысть послушница изрядна. И не точию во едином послушании, но и во всех добродетельных нравах ревноваше старейшей сестре своей Феодосии, и тщашеся во всем уподобитися ей: постом и молитвами, и к юзником посещением. И тако уподобися ей, яко бы рещи: «Во двою телесех едина душа!»
Феодосия же начат мыслию на большая простиратися, желая зело аггельскаго образа. И припаде к матери, лобызаше руце ее, и поклоняяся на землю, моляше, яко да облечет ю во иноческий чин. Мати же паки отлагаше многих ради вещей2. Первое — мыслящи, — яко вещи сей невозможно есть в дому утаитися, и аще уведено се будет у царя — многим людем многие будут скорби, расспросов ради уведения: «Кто постриг?» А другое дело — и еже из дому скрытися — другая беда. Третие: аще и утаится, приспе время сына браком сочетати, и убо ту потреба быти многой молве и попечению, и о свадебных чинех уряжение, а инокам таковая творити не в лепоту. Четвертое: потреба, еже до конца ошаятися [воздерживаться] и малого оного лицемерия и приличия ради уже не ходити к храму, но стати до конца мужески.
Она же зело распадающийся любовию Божиею и зельно желаше несытною любовию иноческого образа и жития.
Мати же и в сем паки видя веру ее велию, и усердие многое, и непреложный разум, изволи быти сему: молит отца Досифея, яко да сподобит ю аггельскаго одеяния. Он же постриже ю, и наречена бысть Феодора, и даде от Евангелия матери Мелании.
Тогда блаженная Феодора, яко сподобися такового дара Божия великого и яко желанный ей аггельский иноческий чин зря на себе, начат вдаватися большим подвигам: посту, и молитве, и молчанию, а от домовых дел, от всех, нача уклонятися, сказующи себе болящу; и всякия судныя дела приказала ведати верным людям своим.
Егда же приспе брак царев, егда поят царицу Наталию, тогда Феодора не восхоте на брак царев прийти с прочими боляронями, и тяжко си вмени царь Алексей, понеже ей достояше в первых стояти и титлу царскую говорити. И последи прилежнее зва ю, и до конца отречеся, рекущи, яко «Ноги ми зело прискорбии, и не могу ни ходити, ни стояти!» Царь же рече: «Вем, яко загордилася!»
Преподобная же сего ради не восхоте прийти, понеже тамо в титле царя благоверным нарицати и руку его целовати, и от благословения архиереев их невозможно избыти. И изволи страдати, нежели с ними сообщатися, едущи бо, яко се дело просто царь не покинет, яко же и бысть: все бо то лето зело на ню гневался, и начат вины искати, како бы ю аки не туне изгнати. И уже близ есени приела к ней болярина Троекурова, и с месяц поноровя [потерпев, подождав] — князь Петра Урусова, с выговором, еже бы покорилася, приняла все новоизданные их законы; аще ли не послушает, то быти бедам великим.
Она же дерзаше о имени Господни и болярам тем отказоваше: «Аз царю зла не вем себе сотворшу, и дивлюся, почто царский гнев на мое убожество? Аще ли же хощет мя отставити от правые веры, и в том бы государь на меня не кручинился, но известно ему буди: по се число Сын Божий покрывал своею десницею, ни в мысли моей не приях когда, еже отставя отеческую веру и принята Никоновы уставы! Но се ми возлюблено, яко в вере християнской, в ней же родихся, и по апостольским преданиям крестихся, в том хощу и умрети. И прочее довлеет [подобает] ему, государю, не стужати [не стыдить] мне, убозей ми рабе, понеже мне сей нашей православной веры, седмию вселенскими соборы утверженной, никако никогда отрещися невозможно, яко же и прежде множицею сказах ему о сем».
Послании же пришедше и поведаху царю мужественыя словеса ее. Он же паче множае гневом распаляшеся, мысля ю сокрушите, и глагола предстоящим: «Тяжко ей братися со мною! Един кто от нас одолеет всяко!»
И нача с боляры своими совет творите о ней, что ей хощет сотворите. И бысть в Верху [во дворце в Кремле] не едино сидение об ней, думающе, како ю сокрушат. И боляре убо все, видяще неправедную ярость и на неповинную кровь состав злый, не прилагахуся к совету, но точию возразити злого не могуще, страха же ради молчаху. Наипаче же арю на сие поспешествоваху архиереи, и старцы жидовские, и иеромонахи римские. Тии бо зело блаженную ненавидяху, и желающе ю всячески, яко сыроядцы, живу пожрати, понеже сия ревнительница везде будущи — и в дому своем при гостех, и сама где на беседе — несумнение потязаше [обличала] их прелесть и при множестве слышащих поношаше их блядство [обман] заблужденное, а им во уши вся сия прихождаше. И сей ради вины ненавидяху ее, и сице у них думе идущи.
У Феодоры в то время в дому живяху пятерица инокинь изгнанных, и прошахуся у нея, да отпустит их, чтобы и их тут не захватили. А она не можаше насытитися их любви, зело бо радовашеся, зря в нощи на правиле себе с ними Христу предстоящу, и на трапезе их с собою ядущих. И сего ради держа их после первого выговору, седмиц яко пять, и скорбящим им глаголаше: «Ни, голубицы мои, не бойтеся! Ныне еще не будет ко мне присылки». Княгиня же Евдокия во вся сия дни с нею и с ними такожде неразлучна бяше, и любезную сестру свою в скорбех ее утешаше, и точию на мало время в дом ко князю отъезжала, более же ту пребываше.
Егда же приспе ноября 14 число, рече Феодора старицам: «Матушки мои, время мое прииде ко мне! Идите вси вы каяждо, а може Господь вас сохранит, а мне благословите на Божие дело и помолитеся о мне, яко да укрепит мя Господь ваших ради молитв, еже страдати без сомнения о имени Господни!» И тако любезне целовав, отпусти их с миром.
В мясопуст же отъиде и княгиня в дом свой; и седящи с князем на трапезе и вечеряющи, начат ей князь поведовати, что у них в Верху творится, и рече: «Скорби великие грядут на сестру твою, понеже царь неукротимым гневом содержим, и изволяет на том, что вскоре ее из дому изгнати!» И сия изрек князь, начат другая глаголати: «Княгиня, послушай, еже аз начну глаголати тебе, ты же внемли словесем моим! Христос во Евангелии глаголет: «Предадят вы на сонмы, и на соборищах их биют вас, пред владыки же и царя ведени будете мене ради, во свидетельство им. Глаголю же вам, другам своим: «Не убойтеся от убивающих тело, и потом не могущих лишше что сотворити». Слышиши ли, княгини? Се Христос сам глаголет, ты же внемли и напамятуй!» Княгиня о сих глаголах зело радовашеся.
Во утрие грядущу князю ко царю в Верх, моли его княгини, яко да отпустит ю к Феодоре. Он же рек: «Иди и простися с нею, точию не косни тамо, мню бо аз, яко днесь присылка к ней будет». Она же пришедши и укосне в дому ее до нощи. И ждущим им гостей.
И се во вторый час нощи отворишася врата большие. Феодора же вмале ужасшися, разуме, яко мучители идут, и яко преклонися на лавку. Благоверная же княгиня, озаряема духом святым, подкрепи ю и рече: «Матушка-сестрица, дерзай! С нами Христос — не бойся! Востани, — положим начало [начнем молиться]». И егда совершиша седмь поклонов приходных, едина у единой благословишася свидетельствовати истину.
Феодора возляже на пуховик свой, близ иконы пресвятыя Богородицы Феодоровския, княгиня же отъиде в чулан, иже устроен в той же постельной, его же содела Феодора наставнице своей Мелании, и тамо княгиня подобие возляже.
И се Иоаким, архимарит Чудова монастыря, грядяше с великою гордостию, и вниде в постельную дерзко, и видев ю возлежащу, поведа ей послана себе быти от царя, и понуди ю, яко да востанет, да — или стоящи или поне едящи — ответ творит противу царских словес, повеленных ему глаголати пред нею. Она же не повинуся сего сотворити.
Тогда архимарит истяза ю: «Како, — рече, — крестишися и како еще молитву твориши?» Она же, сложа персты по древнему преданию святых отец и отверзши преосвященная уста своя, и воспе: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! Сице аз крещуся, сице же и молюся!»
Архимарит же паки второе истязание принесе: «Старица Меланья, — а ты ей в дому своем имя нарекла еси Александра, — где она ныне? Повеждь вскоре, потребу бо имамы о ней!»
Блаженная же Феодора отвеща: «По милости Божий и молитвами родителей наших, по силе нашей, убогий наш дом отверсты врата имяше к восприятию странных рабов Христовых. Егда бе время, бысть и Сидоры, и Карпы, и Меланьи, и Александры; ныне же несть от них никого же».
Думный [дьяк] же Иларион Иванов ступи в чулан и не бе в чулане света, и виде человека возлежаща на одре, и вопроси: «Кто ты еси?» Княгиня же отвеща: «Аз князь Петрова жена есмь, Урусова». Он же яко устрашився и яко огнем опаляем, вспять выскочи.
Видя же архимарит думного сие сотворша, и рече: «Кто тамо есть?» Он же рече: «Княгиня Евдокия Прокопиевна, князь Петра Урусова». Архимарит рече: «Вопроси ю, како крестится». Он же, не хотя сего сотворити, глаголя: «Несмы послани, но токмо к боляроне Феодосии Прокопиевне». Иоаким же паки: «Слушай мене, аз ти повелеваю: истяжи ю».
Тогда думный приступль, вопроси ю и исповеда. И не отвержеся, но возлежащи на одре и левыя руки лактем подкрепляющися, и десницею сложа персты — великий палец со двема малыми, указательный же с великосредним — протягши и показуя думному, глаголяше усты, господа Исуса Сыном Божиим величающи: «Сице, — рече, — аз верую!» Думный же, изшед, поведа архимариту.
Он же, от великия ярости не могий надолзе терпети, видя свое зловерие благоверными женами попираемо, рече думному: «Пребуди ты зде, дондеже аз, шед тамо, повем сие цареви». И с словом скоро потече, и прииде ко царю.
Царю же седящу посреде боляр в Грановитой полате, и приближився близ, и пошепта ему во ухо, яко же: «Не точию боляроня ста мужески, но и сестра ея, княгиня Евдокия, обретшаяся у нея в дому, ревнующи сестре своей, крепце твоему повелению сопротивляется». Царь же рече: «Никако же, аз бо слышах, яко княгиня тая смирен обычай имать и не гнушается нашея службы; люта бо оная сумасбродная та».
Тогда архимарит, человеконенавистне важдаше [наговаривал] на ню, рекущи: «Не точию конечно уподобися во всем сестре своей старейшей, но и злейши ее ругается нам». Тогда царь рече: «Аще ли тако есть, то возьми и тую». Князь же Петр ту стоя и слышав сия словеса, оскорбися, а помощи делу не возможе.
И пришед паки архимарит в дом мученицы, и елицы предстояху пред нею, тех нача истязати, рабынь ее, и аще кии обрящутся от них, ревнующе в вере госпожи своей. Диякон же черной Иосаф, стояше вне, у дверей, и рече ко архимариту: «Вопроси Ксенью Иванову! Истяжи Анну Соболеву!» И сотвори тако. Они же обе укрепишася и исповедаша, показующе сложение перст, и молитву творяще, о Сыне Божии надеющеся. И поставиша их особь на страну. Прочий же убояшася вси и поклонишася. И тех поставиша ошуюю страну.
И потом рече архимарит боляроне: «Понеже не умела еси жити в покорении, но в прекословии своем утвердилася еси, сего ради царское повеление постиже на тя, еже отгнати тя от дому твоего! Полно тебе жити на высоте — сниди долу! Востав, иди отсюду!» Блаженная же ни сего хотяше сотворити. Тогда он повеле людям взяти ю и нести. И принесоша кресла, и посадивше ю повелением Иоакимовым, и несоша на низ. Сын же преподобной Иван Глебович проводи ю до среднего крыльца и поклонився ей созади (она и не видящи его), и паки и возвратися вспять.
Феодору же и Евдокию, возложше на них на нозе железа конские, и посадиша их в людские хоромы в подклете, и заповедаша людем блюсти их стражею, и отъидоша.
И по двою дни прииде паки думный Иларион, и снем с ногу железа, и повеле им ити, идеже поведут. Блаженная же Феодора не восхоте ити и повеле слугам ее нести ю. И принесше сукна, и посадивше ю, несоша повелением думного до Чудова монастыря, с нею же ведена и княгиня Евдокия.
И принесоша Феодору, и вшедши во едину от полат Вселенских, и по обычаю образу Божию поклонившися, властем же мало и худо поклонение сотвори. Бяху же ту Павел, митрополит Крутицкой, и паки Иоаким, архимарит Чудовской, и думный, и инии. Блаженная же Феодора не восхоте стоящи глаголати с ними, но седящи ответ им творяше. И много нуждаху ю, яко да постоит, и не восхоте.
Тогда Павел-митрополит начат ей глаголати тихо, воспоминая честь ея и породу: «И сие тебе, — рече, — сотвориша старцы и старицы, прелестившии тя, с ними же любовне водилася еси и слушала учения их, и доведоша тя до сего бесчестия, еже приведене быти честности твоей на судище». Потом же многими словесы кротяще ю, увещаваху, яко да покорится цареви. И красоту сына ея воспоминах, яко да помилует его и да не сотворит дома его разорена быти своим прекословием.
Она же противу всех их словес даяше им премудрые ответы. «Несмь, — рече, — прельщена, яко же глаголете, от старцев и стариц, но от истинных рабов Божиих истинному пути Христову и благочестию навыкох, а о сыне моем престаните ми многая глаголати; обещах бо ся Христу моему, свету, и не хощу обещания солгати и до последнего моего издыхания, понеже Христу аз живу, а не сыну!»
Они же видеша мужество ее непреклонное и не могуще ее препрети и восхотеша ю поне си устрашити, и рекоша ей такову главизну: «Понеже крепко сопротивляешися словесем нашим, прочее в краткости вопрошаем тя, — по тем Служебникам, по коим государь-царь причащается, и благоверная царица, и царевичи, и царевны, ты причастиши ли ся?»
на же мужеским сердцем рече: «Не причащуся! Вем аз, — рече, — яко царь по развращенным Никонова издания Служебникам причащается, сего ради аз не хощу!» Митрополит еще: «И како убо ты о нас всех мыслиши? Еда вси еретицы есмы?» Она же паки отвеща: «Понеже он, враг Божий Никон, своими ересми, аки блевотиною, наблевал, а вы ныне то сквернение его полизаете, и посему яве, яко подобни есте ему». Тогда Павел Крутицкой возопи вельми, глаголя: «О что имамы сотворити? Се всех нас еретиками нарицает!» Иоаким же и той вопияше